ВЕРНУТЬСЯ В БИБЛИОТЕКУ...    

Леонид Андреев

Рассказ о семи повешенных

 

  1. В час дня, ваше превосходительство

2. К смертной казни через повешение

3. Меня не надо вешать

4. Мы, орловские

5. Поцелуй - и молчи

6. Часы бегут

7. Смерти нет

8. Есть и смерть, есть и жизнь

9. Ужасное одиночество

10. Стены падают

11. Их везут

12. Их привезли

 

 

12. Их привезли

 

Старательно бежали вагончики.

   Несколько лет подряд Сергей Головин жил с родными на даче по этой самой дороге, часто ездил днем и ночью и знал ее хорошо. И если закрыть глаза, то можно было подумать, что и теперь он возвращался домой -- запоздал в городе у знакомых и возвращается с последним поездом.

   -- Теперь скоро,- сказал он, открыв глаза и взглянув в темное, забранное решеткой, ничего не говорящее окно.

   Никто не пошевельнулся, не ответил, и только Цыганок быстро, раз за разом, сплюнул сладкую слюну. И начал бегать глазами по вагону, ощупывать окна, двери, солдат.

   -- Холодно,- сказал Василий Каширин тугими, точно и вправду замерзшими губами; и вышло у него это слово так: хо-а-дна.

   Таня Ковальчук засуетилась.

   -- На платок, повяжи шею. Платок очень теплый.

   -- Шею? -- неожиданно спросил Сергей и испугался вопроса.

   Но так как и все подумали то же, то никто его не слыхал,- как будто никто ничего не сказал или все сразу сказали одно и то же слово.

   -- Ничего, Вася, повяжи, повяжи, теплее будет,- посоветовал Вернер, потом обернулся к Янсону и нежно спросил:

   -- Милый, а тебе не холодно, а?

   -- Вернер, может быть, он хочет курить. Товарищ, вы, быть может, хотите курить? -- спросила Муся.- У нас есть.

   -- Хочу!

   -- Дай ему папиросу, Сережа,- обрадовался Вернер.

   Но Сергей уже доставал папиросу. И все с любовью смотрели, как пальцы Янсона брали папиросу, как горела спичка и изо рта Янсона вышел синий дымок.

   -- Ну, спасибо,- сказал Янсон.- Хорошо.

   -- Как странно! -- сказал Сергей.

   -- Что странно? -- обернулся Вернер.- Что странно?

   -- Да вот: папироса.

   Он держал папиросу, обыкновенную папиросу, между обыкновенных живых пальцев и бледный, с удивлением, даже как будто с ужасом смотрел на нее. И все уставились глазами на тоненькую трубочку, из конца которой крутящейся голубой ленточкой бежал дымок, относимый в сторону дыханием, и темнел, набираясь, пепел. Потухла.

   -- Потухла,- сказала Таня.

   -- Да, потухла.

   -- Ну и к черту! -- сказал Вернер, нахмурившись и с беспокойством глядя на Янсона, у которого рука с папиросой висела, как мертвая. Вдруг Цыганок быстро повернулся, близко, лицом к лицу, наклонился к Вернеру и, выворачивая белки, как лошадь, прошептал:

   -- Барин, а что, если бы конвойных того... а? Попробовать?

   -- Не надо,- так же шепотом ответил Вернер.- Выпей до конца.

   -- А для ча? В драке-то оно все веселее, а? Я ему, он мне, и сам не заметил, как порешили. Будто и не помирал.

   -- Нет, не надо,- сказал Вернер и обернулся к Янсону: -- Милый, отчего не куришь?

   Вдруг дряблое лицо Янсона жалко сморщилось: словно кто-то дернул сразу за ниточку, приводящую в движение морщины, и все они перекосились. И, как сквозь сон, Янсон захныкал, без слез, сухим, почти притворным голосом:

   -- Я не хочу курить. Аг-ха! Аг-ха! Аг-ха! Меня не надо вешать. Аг-ха, аг-ха, аг-ха!

   Около него засуетились. Таня Ковальчук, обильно плача, гладила его по рукаву и поправляла свисавшие крылья облезлой шапки:

   -- Родненький ты мой! Миленький, да не плачь, да родненький же ты мой! Да несчастненький же ты мой!

   Муся смотрела в сторону. Цыганок поймал ее взгляд и оскалился.

   -- Чудак его благородие! Чай пьет, а пузо холодное,- сказал он с коротким смешком. Но у самого лицо стало иссиня-черное, как чугун, и ляскали большие желтые зубы.

   Вдруг вагончики дрогнули и явственно замедлили ход. Все, кроме Янсона и Каширина, привстали и так же быстро сели опять.

   -- Станция! -- сказал Сергей.

   Как будто сразу из вагона выкачали весь воздух: так трудно стало дышать. Выросшее сердце распирало грудь, становилось поперек горла, металось безумно -- кричало в ужасе своим кроваво-полным голосом. А глаза смотрели вниз на подрагивающий пол, а уши слушали, как все медленнее вертелись колеса -- скользили -- опять вертелись -- и вдруг стали.

   Поезд остановился.

   Тут наступил сон. Не то чтобы было очень страшно, а призрачно, беспамятно и как-то чуждо: сам грезящий оставался в стороне, а только призрак его бестелесно двигался, говорил беззвучно, страдал без страдания. Во сне выходили из вагона, разбивались на пары, нюхали особенно свежий, лесной, весенний воздух. Во сне тупо и бессильно сопротивлялся Янсон, и молча выволакивали его из вагона.

   Спустились со ступенек.

   -- Разве пешком? -- спросил кто-то почти весело.

   -- Тут недалеко,- ответил другой кто-то так же весело.

   Потом большой, черной, молчаливой толпою шли среди леса по плохо укатанной, мокрой и мягкой весенней дороге. Из леса, от снега перло свежим, крепким воздухом; нога скользила, иногда проваливалась в снег, и руки невольно хватались за товарища; и, громко дыша, трудно, по цельному снегу двигались по бокам конвойные. Чей-то голос сердито сказал:

   -- Дороги не могли прочистить. Кувыркайся тут в снегу.

   Кто-то виновато оправдывался:

   -- Чистили, ваше благородие. Ростепель только, ничего че поделаешь.

   Сознание возвращалось, но неполно, отрывками, странными кусочками. То вдруг мысль деловито подтверждала:

   ?Действительно, не могли дороги прочистить?.

   То снова угасало все, и оставалось одно только обоняние: нестерпимо яркий запах воздуха, леса, тающего снега; то необыкновенно ясно становилось все -- и лес, и ночь, и дорога, и то, что их сейчас, сию минуту повесят. Обрывками мелькал сдержанный, шепотом, разговор:

   -- Скоро четыре.

   -- Говорил: рано выезжаем.

   -- Светает в пять.

   -- Ну да, в пять. Вот и нужно было...

   В темноте, на полянке, остановились. В некотором отдалении, за редкими, прозрачными по-зимнему деревьями, молчаливо двигались два фонарика: там стояли виселицы.

   -- Калошу потерял,- сказал Сергей Головин.

   -- Ну? -- не понял Вернер.

   -- Калошу потерял. Холодно.

   -- А где Василий?

   -- Не знаю. Вон стоит.

   Темный и неподвижный стоял Василий.

   -- А где Муся?

   -- Я здесь. Это ты, Вернер?

   Начали оглядываться, избегая смотреть в ту сторону, где молчаливо и страшно понятно продолжали двигаться фонарики. Налево обнаженный лес как будто редел, проглядывало что-то большое, белое, плоское. И оттуда шел влажный ветер.

   -- Море,- сказал Сергей Головин, внюхиваясь и ловя ртом воздух.- Там море.

   Муся звучно отозвалась:

   -- Мою любовь, широкую, как море!

   -- Ты что, Муся?

   -- Мою любовь, широкую, как море, вместить не могут жизни берега.

   -- Мою любовь, широкую, как море,- подчиняясь звуку голоса и словам, повторил задумчиво Сергей.

   -- Мою любовь, широкую, как море...- повторил Вернер и вдруг весело удивился: -- Муська! Как ты еще молода!

   Вдруг близко, у самого уха Вернера, послышался горячий, задыхающийся шепот Цыганка:

   -- Барин, а барин. Лес-то, а? Господи, что же это! А там это что, где фонарики, вешалка, что ли? Что же это, а?

   Вернер взглянул: Цыганок маялся предсмертным томлением.

   -- Надо проститься...- сказала Таня Ковальчук.

   -- Погоди, еще приговор будут читать,- ответил Вернер.- А где Янсон?

   Янсон лежал на снегу, и возле него с чем-то возились. Вдруг остро запахло нашатырным спиртом.

   -- Ну что там, доктор? Вы скоро? -- спросил кто-то нетерпеливо.

   -- Ничего, простой обморок. Потрите ему уши снегом. Он уже отходит, можно читать.

   Свет потайного фонарика упал на бумагу и белые без перчаток руки. И то и другое немного дрожало; дрожал и голос:

   -- Господа, может быть, приговора не читать, ведь вы его знаете? Как вы?

   -- Не читать,- за всех ответил Вернер, и фонарик быстро погас.

   От священника также все отказались. Цыганок сказал:

   -- Буде, батя, дурака ломать; ты меня простишь, а они меня повесят. Ступай, откудова пришел.

   И темный широкий силуэт молча и быстро отодвинулся вглубь и исчез. По-видимому, рассвет наступал: снег побелел, потемнели фигуры людей, и лес стал реже, печальнее и проще.

   -- Господа, идти надо по двое. В пары становитесь как хотите, но только прошу поторопиться.

   Вернер указал на Янсона, который уже стоял на ногах, поддерживаемый двумя жандармами:

   -- Я с ним. А ты, Сережа, бери Василия. Идите вперед.

   -- Хорошо.

   -- Мы с тобою, Мусечка? -- спросила Ковальчук.- Ну, поцелуемся.

   Быстро перецеловались. Цыганок целовал крепко, так что чувствовались зубы; Янсон мягко и вяло, полураскрытым ртом,- впрочем, он, кажется, и не понимал, что делает. Когда Сергей Головин и Каширин уже отошли на несколько шагов, Каширин вдруг остановился и сказал громко и отчетливо, но совершенно чужим, незнакомым голосом:

   -- Прощайте, товарищи!

   -- Прощай, товарищ! -- крикнули ему.

   Ушли. Стало тихо. Фонарики за деревьями остановились неподвижно. Ждали вскрика, голоса, какого-нибудь шума,- но было тихо там, как и здесь, и неподвижно желтели фонарики.

   -- Ах, Боже мой! -- дико прохрипел кто-то. Оглянулись: это в предсмертном томлении маялся Цыганок.- Вешают!

   Отвернулись, и снова стало тихо. Цыганок маялся, хватая руками воздух:

   -- Как же это так! Господа, а? Мне-то одному, что ль? В компании-то оно веселее. Господа! Что же это?

   Схватил Вернера за руку сжимающими и распадающимися, точно играющими пальцами:

   -- Барин, милый, хоть ты со мной, а? Сделай милость, не откажи!

   Вернер, страдая, ответил:

   -- Не могу, милый. Я с ним.

   -- Ах ты, Боже мой! Одному, значит. Как же это? Господи!

   Муся шагнула вперед и тихо сказала:

   -- Пойдемте со мной.

   Цыганок отшатнулся и дико выворотил на нее белки:

   -- С тобою?

   -- Да.

   -- Ишь ты. Маленькая какая! А не боишься? А то уж я один лучше. Чего там!

   -- Нет, не боюсь.

   Цыганок оскалился.

   -- Ишь ты! А я ведь разбойник. Не брезгаешь? А то лучше не надо. Я сердиться на тебя не буду.

   Муся молчала, и в слабом озарении рассвета лицо ее казалось бледным и загадочным. Потом вдруг быстро подошла к Цыганку и, закинув руки ему за шею, крепко поцеловала его в губы. Он взял ее пальцами за плечи, отодвинул от себя, потряс -- и, громко чмокая, поцеловал в губы, в нос, в глаза.

   -- Идем!

   Вдруг ближайший солдат как-то покачнулся и разжал руки, выпустив ружье. Но не наклонился, чтобы поднять его, а постоял мгновение неподвижно, повернулся круто и, как слепой, зашагал в лес по цельному снегу.

   -- Куда ты? -- испуганно шепнул другой.- Стой!

   Но тот все так же молча и трудно лез по глубокому снегу; должно быть, наткнулся на что-нибудь, взмахнул руками и упал лицом вниз. Так и остался лежать.

   -- Ружье подыми, кислая шерсть! А то я подыму! -- грозно сказал Цыганок.- Службы не знаешь!

   Вновь хлопотливо забегали фонарики. Наступала очередь Вернера и Янсона.

   -- Прощай, барин! -- громко сказал Цыганок.- На том свете знакомы будем, увидишь когда, не отворачивайся. Да водицы когда испить принеси -- жарко мне там будет.

   -- Прощай.

   -- Я не хочу,- сказал Янсон вяло.

   Но Вернер взял его за руку, и несколько шагов эстонец прошел сам; потом видно было -- он остановился и упал на снег. Над ним нагнулись, подняли его и понесли, а он слабо барахтался в несущих его руках. Отчего он не кричал? Вероятно, забыл, что у него есть голос.

   И вновь неподвижно остановились желтеющие фонарики.

   -- А я, значит, Мусечка, одна,- печально сказала Таня Ковальчук.- Вместе жили, и вот...

   -- Танечка, милая...

   Но горячо вступился Цыганок. Держа Мусю за руку, словно боясь, что еще могут отнять, он заговорил быстро и деловито:

   -- Ах, барышня! Тебе одной можно, ты чистая душа, ты куда хочешь, одна можешь. Поняла? А я нет. Яко разбойника.... понимаешь? Невозможно мне одному. Ты куда, скажут, лезешь, душегуб? Я ведь и коней воровал, ей-Богу! А с нею я, как... как со младенцем, понимаешь. Не поняла?

   -- Поняла. Что же, идите. Дай я тебя еще поцелую, Мусечка.

   -- Поцелуйтесь, поцелуйтесь,- поощрительно сказал женщинам Цыганок.- Дело ваше такое, нужно проститься хорошо.

   Двинулись Муся и Цыганок. Женщина шла осторожно, оскользаясь и, по привычке, поддерживая юбки; и крепко под руку, остерегая и нащупывая ногою дорогу, вел ее к смерти мужчина.

   Огни остановились. Тихо и пусто было вокруг Тани Ковальчук. Молчали солдаты, все серые в бесцветном и тихом свете начинающегося дня.

   -- Одна я,- вдруг заговорила Таня и вздохнула.- Умер Сережа, умер и Вернер и Вася. Одна я. Солдатики, а солдатики, одна я. Одна...

   Над морем всходило солнце.

   Складывали в ящик трупы. Потом повезли. С вытянутыми шеями, с безумно вытаращенными глазами, с опухшим синим языком, который, как неведомый ужасный цветок, высовывался среди губ, орошенных кровавой пеной,- плыли трупы назад, по той же дороге, по которой сами, живые, пришли сюда. И так же был мягок и пахуч весенний снег, и так же свеж и крепок весенний воздух. И чернела в снегу потерянная Сергеем мокрая, стоптанная калоша.

 

   Так люди приветствовали восходящее солнце.